Морская грамота
У нас дома в одном из шкафов лежала грамота. Красивая такая, цветная, с каллиграфической надписью, сургучёвой печатью, ленточкой… Короче все как положено. Я любил ее доставать, рассматривать, трогать коричневый сургуч, разбирать иностранные надписи. Я очень гордился этой грамотой: еще бы, ведь она была дана моему отцу, и не просто так, а за пересечение экватора. Для меня, для маленького еще тогда мальчика это было очень круто, что мой отец — капитан дальнего плаванья, что он ходит в море, руководит большими рыболовецкими судами, бывает за границей, что в советское время было весьма удивительно.
Посмотреть папу на рабочем месте мне довелось, как мне кажется всего один раз. Сейчас конечно это странно, но тогда, почему то провести своего сына в порт было весьма проблематично. Я не знаю, чего там боялись советские чиновники, но детей, а также жен и всех остальных родственников ни под какими предлогами на сверхсекретную территорию мурманского рыбного порта не пускали. Но однажды, это уже происходило в то время, когда все советские системы дали существенное предразвальное послабление, все-таки папе удалось договориться. И вот мы у папы на судне. Большой такой рыболовецкий траулер, самый настоящий.
papa
Сейчас уже и не помню подробностей, маленький был еще, но несколько моментов в памяти отложилось. Первое, самое главное, это то, что какой-то дяденька, скорее всего боцман, подарил мне (спросив конечно разрешение у капитана, то есть моего папы) несколько упаковок неприкосновенного продуктового запаса, со спасательного плотика. Почему то консервированная спасательная еда больше всего запала мне в душу, хотя мы вроде и не голодали. В твердом полиэтиленовом брикете были безвкусные галеты, что-то типа бульонного кубика, еще какая-то еда, какая, уже не помню, но почему-то меня это сильно вдохновило.
Второе — это конечно мостик. Не тот, что через речку, а тот, откуда управляют судном. Почему это место называют мостиком, я до сих пор так и не понимаю. Но как бы то ни было, это очень интересно, ходить маленьким среди разных навигационных приборов, трогать штурвал, нажимать удивительные кнопки, дергать ручки, смотреть в иллюминаторы и в большое «лобовое» стекло, со смешными крутящимися «дворниками».
Третье, это то, что труднее всего забыть — рыбцех. Слишком уж сильно там воняло рыбой. Рыбцех — это такое (чуть не сказал — «подвальное») помещение в трюме, где обрабатывают пойманную рыбу. Запах там кошмарный. Как будто много тонн рыбы умерло. И давно. Говорят, что если там поработать какое-то время, то запах перестает чувствоваться.
Ходить по судну было интересно, но все равно не так здорово, как фантазировать о дальних заграничных плаваниях. В этих фантазиях мне помогала папина волшебная «экваториальная» грамота в шкафу.
Вот удивительно, мы мурманские дети, видящие своих отцов с перерывами по полгода, знали о их морской работе только по каким-то немногочисленным следовым уликам, по рассказам про моряков на уроках литературы, фотографиям, да застольным рассказам, когда отцы приходили с моря, взрослые собирались за столом, мамы вытаскивали из холодильников домашние пельмени, делали салаты, доставали из шкафов хрустальные салатницы, потом звучали тосты, третий был традиционно «за тех, кто в море!». А потом пели. Папа любил петь «Бригантину», которая поднимает паруса в флибустьерском море. А мама играла на пианино.
Мы, мурманские дети, знали, что в городе есть порт, мы слышали его рыбный запах, слушали вопли чаек, бряканье портовых кранов и громыхание товарных составов, мы смотрели с горы на стоящие на рейде суда, наблюдали за снующими по Кольскому заливу маленькими буксирами… Мы ходили к морскому вокзалу, чтобы посмотреть на суда поближе, сбегали с уроков, чтобы прокатиться на небольшом катере на другую сторону залива… Но все равно, мы не были допущены к морской тайне. Потому, что даже и моря то у нас не было, оно было где-то там, на севере, у нас было только твердое знание, что оно есть и что скоро наши папы опять уйдут в него, в море, и что будут звонить коротко, четко, отрывисто, пробиваясь через хрипение и свист в телефонной трубке: «У нас все хорошо, как вы? Как слышишь меня, прием!»
Я ничего не знал про папину морскую работу, и в тот раз, когда я шел довольный по судну «Пинагорий», свой единственный раз, когда я побывал у него на работе, и сжимал в руке пакетик со спасательными галетами, которые еще было не так-то просто вынести за пределы порта через проходную, чтобы это не было расценено как хищение секретного морского имущества, я вдруг почувствовал, что меня укачало. И в тот момент я понял, что помимо советских чиновников, с их проходными и правилами, у моря есть свои собственные механизмы, как не допустить к себе лишних людей. Ведь я тогда умудрился получить морскую болезнь на стоящем на причале судне, и как бы тогда я чувствовал себя в настоящем море?
Конечно, уже потом, через много лет, и уже не в Мурманске, я узнал таки все прелести тошноты, а потом и рвоты, о которых почему-то не писали в красивых рассказах про героические подвиги русских моряков. Мне довелось побывать в настоящем море, которое было с настоящими волнами, которое вызывало настоящую морскую болезнь, и сразу по настоящему так развеивало большую часть всех романтических фантазий про море. Наверное, хорошо, что в своем мурманском детстве мы ничего не знали об этой тошнотворной качке, отсутствие этого опыта, лично мне дало возможность спокойно и по детски помечтать о морской карьере, о профессии водолаза, морского врача и о романтике морских путешествий… Да про сухопутные путешествия я тогда почему-то не думал, не было подтверждений, что это возможно, а тут папа реально привозил какие-то переспелые бананы из Африки, цветные схемы иностранных портовых городов, да разные интересные и редкие штуки, которые тогда были диковинкой в нашей волшебной стране.
Да, про разные диковинки. Тогда не все можно было привозить, причем чем ближе к капитану по судовой иерархии ты находился, тем больше было ограничений. Мне так, например, не достались кой какие игрушки, капиталистического образца. Был такой набор, в котором был компас, нож, пистолет, наручники, все естественно пластиковое, игрушечное. Так вот с этого набора на границе вытащили наручники и пистолет. А папу пожурили, что мол он капитан, коммунист, пример для всей команды, а возит своему сыну провоенную агитацию. Так мне достались дырки в неполном наборе. Но зато вертолет и машинки было можно привозить. И всякие видеомагнитофоны и магнитолы. И видеокассеты с голливудскими фильмами без перевода.
Почти у всех детей во дворе отцы ходили в море. И все приходили в разное время с рейсов, и все были рады, потому, что тот, чей отец (а бывало и мать) пришел с моря, приносил своим друзьям во двор разные угощения: жвачки, шоколадки, приносил показать новые игрушки. И все смотрели на него и немного завидовали, думали о том, что когда придет их отец с заграничного плавания, то тогда они тоже будут в самом центре дворового внимания.
Но самый «сенокос» я уже не застал. Папа перестал ходить в море в длительные заграничные рейсы с того момента, когда я пошел в школу. И это был как раз такой момент, когда уже можно было все привозить, никто не проверял идеологической сути привозимых подарков, и то время, когда уже кое-что стало появляться в магазинах, но демократического изобилия еще не наступило. В этот период как раз моряки, приходящие из заграничных рейсов, были одни из немногих, кто мог получить любую, даже самую удивительную вещь, которой было еще не найти в нашей новой стране, Постсоветской России.
У меня же в тот период появилось что-то другое, может быть не такое, чем можно было похвастаться во дворе, но тем не менее, очень важное. Появился отец. Настоящий, не тот, чье имя вписано в заморскую экваториальную грамоту, не фотографический и не телефонный, пробивающийся через хрип и сипение радиосвязи, а осязаемый, с которым можно было больше проводить время, кататься на лыжах, разводить костры и ходить за грибами в лес, рисовать, слушать его разные истории. И слушать песню «бригантина», которая в очередной раз поднимает паруса.
Конечно, папе не хватало настоящего моря (еще бы, ведь за всю жизнь, с четырнадцати лет, он лишь один раз делал перерыв в морской работе), он тосковал по нему, хотя и продолжал работать в морских службах, но тогда он выбрал быть больше со мной и мамой, да и тяжело уже было ходить в море, здоровье стало портиться. Тогда он интенсивнее погрузился в искусство. Стал писать морские пейзажи. Он всю жизнь рисовал, но мне кажется именно последние годы жизни в Мурманске, были самыми продуктивными. Он работал очень много. Сейчас уже и не посчитать, сколько картин было написано, потому, что все они сразу уходили по разным морским начальникам, по офисам, фирмам, на подарки, да кто знает куда еще. В тот период, он создавал не менее ста пятидесяти картин год. Это помогало ему сохранять молодость. Сохранять связь с морем. С тем удивительным таинственным морем, о котором я, до сих пор так ничего и не знаю, о котором ничего не знали ни мурманские дети, ни мурманские мамы, ни, возможно, даже авторы рассказов про героические подвиги русских моряков.